|
"ВСТРЕЧА АРТИСТОВ РАМТА ПОСЛЕ СПЕКТАКЛЯ "САМОУБИЙЦА"...
...с режиссером Вениамином Смеховым и исполнителем роли Аристарха Доминиковича, артистом Евгением Редько.
О.Б.: Нам всем хочется поговорить об этой пьесе, но у нас небольшой опыт разговоров о спектаклях и
совсем маленький опыт зрительский. Мы учимся смотреть, понимать спектакль и писать о нем. И только делаем первые
шаги. Мы хотим стать честными критиками, не уподобляясь тем критикам, которых критикуют. Намерения у нас самые
хорошие - стать профессионалами. Из тех ребят, кто здесь присутствует, мало, кто учится на журфаке. Это люди,
которые пишут по зову сердца. Вениамин Борисович, Ваша супруга театральный критик. И, может быть, Вы в конце
встречи дадите нам ценные рекомендации.
В.С.: К профессии критика я с самого начала был неравнодушен, потому что за актера сам себя не держал и
всегда хотел быть как раз журналистом, литератором. Но инфекция лицедейства оказалась более сильной. Ну и повезло
в жизни очень, потому что я попал в самое начало Театра на Таганке. Там с критиками нам тоже повезло. Их не
печатали. Они к нам приходили и устно рассказывали, какой это особенный театр, режиссер Любимов, художник Боровский
и актеры. Сейчас наступило какое-то другое время. И если говорить о том, чего бы я пожелал людям, которые хотят
по-честному стать обладателями этой серьезной профессии, то пожелал посмотреть следующий после "Самоубийцы"
спектакль Тома Стоппарда "Берег утопии", где мой любимый и ваш тоже любимый артист Редько совершенно замечательно
играет Белинского. И вот Белинский, наверное, идеальным образом (если возможен идеальный способ) соединял то, что
мне и, может быть, и вам кажется главным. Это стопроцентное пристрастие и стопроцентная культура, и
ответственность. Ответственность перед читателями, ответственность перед изображаемым объектом и ответственность
перед будущим.
Мое сердце полно сочувствия к вам, поскольку, когда ваши коллеги набирали скорость и образование, скажем,
в годы ранней Таганки или вот этого благословенного театра, РАМТа, когда тут работала Мария Иосифовна Кнебель или
молодой Ефремов, тыл был мощный у тех, кто шел в театральные, киношные критики, в искусствоведение,
искусствознание. Потому что пристрастие - это дело наживное, это дело характера. Образование и культура были на
очень высоком уровне.
Я вам сочувствую, ибо для вашего разгона меньше настоящей базы, сегодняшняя критика находится в унылом
состоянии, потому что порядочные, приличные, ответственные, пристрастные, культурные критики - они стараются не
публиковаться, чтобы не оскверниться, находясь рядом с газетными… как бы помягче сказать… манипуляторами, так
скажем.
Недавно я разговаривал с одним из лучших наших театральных писателей, ректором школы-студии МХАТ Анатолием
Смелянским. Вы, наверное, видели его блестящие передачи об истории МХАТа, и книги у него замечательные, и издан он
в разных странах. Но он по-прежнему пристрастный, образованный, ответственный человек. И мне было приятно, когда
Смелянский сказал: "Как я был удивлен этому спектаклю "Берег утопии"! Девять часов! Какой он молодец – Бородин!"
Так вот этот замечательный критик, когда я ему сказал "Напиши!", говорит: "Нет. Я не могу рядом с этими".
Понимаете, это трудность этическая сейчас.
Про тот же спектакль "Самоубийца", когда я прочел первые заметки, мне было даже смешно. Никакой обиды я не
почувствовал. Ну, глупо. Люди видели и не видели. Они написали, как будто, не глядя. Они зацепляются за что-то,
стараются быть похожими на других… как бы это сказать, собаководов. Как будто, действительно из конуры люди. Вместо
того, чтобы разговаривать в такой музыке про спектакль: ви-ли-ва-ля-ба-ля-да (изображает разнообразную
речь-рассуждение), они говорят "ррр-ав, рррав-ррав!" Какая-то странная чепуха в этих головах. За написанную
гадость, говорят, выше платят.
Жена моя сказала, что в Ленинградском (ныне Санкт-Петербургском) знаменитом институте театра, музыки и кино
им говорили, уча их быть критиками, что на положительных рецензиях ничему особенному вы не выучитесь. Конечно,
большая часть студентов в это не верили. Потому что надо ориентироваться не на заданный знак: пишите плохое,
допустим, или пишите только хорошее. А надо задаваться тем, чем в жизни или в любой профессии: слушать свое сердце
и стараться быть искренним, полезным и пригодным в профессии. А что такое польза критика? Что бы о критике не
говорили: что критик – это несостоявшийся актер, или что это человек, который избывает в своих статьях комплекс
неполноценности, - для этой работы только и нужно "мне нравится", "я люблю". Инна Натановна Соловьева – один из
мастеров театральной критики и театральной науки – когда приехала на мой спектакль в Омск, говорила на
пресс-конференции много хорошего. Я тут же спросил у нее: а что же это вы ничего плохого не говорите? А она: "А я,
если мне не нравится, я вообще не пишу, потому что мне не интересно". То есть совсем другая точка зрения: мне
интересно писать, когда что-то хорошо, для того, чтобы это двигалось. Действительно, критики, которые предпочитают
самовыражаться в негативе, останавливают движение. Это моя точка зрения. Зачем писать хулу? Во-первых, это ошибка
изначальная. Ни один режиссер специально не задавался целью поставить плохой спектакль. Вы догадываетесь? Ни один
актер, как бы он ни был несправедливо самовлюблен, кичлив, чванлив и так далее, ни один актер никогда еще не начал
репетировать для того, чтобы сыграть очень плохо. Вот это мое предисловие.
О.Б.: Давайте поговорим о пьесе. У нее довольно-таки большая интересная и непростая история. Написал ее
Николай Эрдман в 1928 году, и самому ему было лишь 28 лет. Ее сразу хотели ставить. И ставили. И закрывали. А
первое знакомство Вениамина Борисовича с этой пьесой произошло в 60-е годы в период его работы в Театре на Таганке,
когда он услышал, как Эрдман читает эту пьесу со сцены. Говорят, что Николай Робертович читал так, будто бы заражал
других вирусом, инфицировал. И говорят, что пол-Таганки может сегодня изобразить эту манеру чтения…
В.С.: Самое кипучее и счастливое время искусства в России совпадает со временем распада в политике и
экономике. Это было такое время, когда один за другим создавались шедевры: в живописи, в словесности, в поэзии,
в театре и в музыке. Анненский, Маяковский, Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Прокофьев, Скрябин, Рахманинов,
Стравинский, Шестакович, – такого больше никогда не было, чтобы столько имен были вместе и в одно время. Вот в это
счастливое время рядом с футуризмом, акмеизмом и символизмом появился имажинизм (от французского слова "имаж" и
английского "имидж" - образный язык; если грубо говорить, это русский язык, который обходится без иностранных
слов). Несколько замечательных имен: в частности, Шершеневич, Есенин и совсем еще юный Эрдман, - создавали это
направление.
Однажды мы должны были вместе с Эрдманом делать для будущего спектакля "Хроники" Шекспира дайджест из пьесы
"Генрих IV". Надо было монтировать. Это как в кино и литературе, это очень интересно. И Николай Робертович Эрдман
показывал мне одну сцену, которую он уплотнил. (Это я привожу пример, как Эрдман говорил по-русски, чтобы обходить
иностранные слова.) Там есть место, где король вызывает к себе сына и дальше начинаются всякие иностранные слова,
конечно: названия мест, где идет битва, какие-то Вейтельманты, Гейденпурды, Синтипунткарды, и все это написано
Шекспиром и переведено Морозовым. И вдруг Эрдман мне говорит: "А вы начните с того места, молодой человек, где папа
зовет сына и говорит: ты такой сякой. А он ему отвечает: я не сякой, я совсем другой, пусти меня на войну, я
докажу. И пошел на войну". Вот так он миновал все иностранные слова, которыми изобилует текст, и объяснил самую
суть. Эрдман разговаривал таким чистым языком.
Возвращаясь к эпохе счастливых времен и произведениям искусства, должен сказать, что этого молодого
человека в его 18 лет уже знали Москва и Питер. Ходили из уст в уста шутки, которые он позволял себе, строчки,
репризы. Он написал две пьесы. Первая из них - "Мандат", которую в 1925 году к 25-летию Эрдмана поставил великий
Мейерхольд. Эта пьеса навылет смешная, гомерически смешная. И она вся состоит, конечно, из намеков. "Маша, выгляни
в окошко. Посмотри, не кончилась еще советская власть". "Нет, - говорит, - еще не кончилась". "Ну, закрой окошко,
посмотрим завтра, как". Вот этот вот почти трагический серьез - как фантик, в который завернут юмор.
…в Москве в эти времена были замечательные театры, и они друг с другом не дружили, потому что у каждого
было свое лицо. Как в поэзии: символизм, акмеизм, имажинизм, так и в театре. Станиславский был, как тогда говорили,
"натурализатором". Он предпочитал натуральную жизнь. Он менялся каждые пять лет, как он сам говорил. Но все равно
это было тяготение к психологической правде. Это особый вид театрального искусства, и Станиславский был его
открывателем. Мейерхольд, будучи его любимым учеником, выходцем из МХАТа, открыл противоположную сторону –
формальный метод в искусстве, и создавал конструктивные, саркастические, эпатажные спектакли, где каждое движение
руки, тела было выстроено. То есть это было соединение вечного театра с какими-то уже новыми влияниями кино, немого
кино, архитектуры, музыки. Он имел дело с лучшими художниками русского авангарда. И тоже много менялся. В
результате он поставил в своем театре в Москве «Мандат» и потом просил, умолял Эрдмана написать следующую пьесу.
Пьеса была написана, Мейерхольд в нее влюбился, как и все, кто слышал "Самоубийцу".
Однажды так получилось, что Мейерхольд был в отлучке, и Станиславский попросил Эрдмана почитать ему. И вот
пришел молодой Эрдман к старому Станиславскому. И тот написал письмо Немировичу-Данченко: "Вчера у меня был Николай
Робертович Эрдман, читал свою пьесу "Самоубийца". Я просил трижды сделать перерыв, чтобы не умереть со смеху".
Умереть можно было со смеху, слушая и глядя на Эрдмана. Он был очень худой, с прямыми плечами, элегантный
молодой человек. Когда он нам читал через тридцать три года в Театре на Таганке, он был точно такой же, вне
возраста, уже отсидевший в Сибири, человек со сломанной биографией, который уже не хотел писать в этой стране
ничего. Он и уезжать не хотел из страны, да ему бы тогда никто и не позволил. Но жить ему было неинтересно, потому
что эта страна, с его точки зрения, была проклята. Люди, которые правили страной, искусством, были ниже достоинства
и унижали достоинство, и убивали. Сталинский режим убивал своих же детей, детей своей страны. И Эрдман жил только
тем, что любил игру. И последние шесть лет своей жизни провел у нас - в театре на Таганке. И вот он читал.
Когда Николай Робертович читал "Самоубийцу", он не улыбался. Во-первых, он знал ее наизусть. Во-вторых, он
ее вот так и читал, как я его передразниваю. Мы все были, действительно, влюблены... передразнивали все. Мы тогда
были очень тесно связаны и театром и дружбой: Высоцкий, Золотухин. Но у них не так получалось, как у меня. У меня
сразу же получилось лучше всех. И это отметил сам Эрдман. Но я придуривался. Я любил подражать. Высоцкий гениально
подражал кавказским акцентам. Это правда. Ну, Этуш еще умеет. А Золотухин просто не умеет подражать. Он подражает
пению сибирскому – это у него изумительно. Но он читает басни Эрдмана очень хорошо. То есть мы все, действительно,
были больны. И то, как читал Эрдман, манера его чтения – была ключом к пониманию пьесы. Вообще к любому
произведению надо найти какой-то ключик, подход, понимаете? (Это тоже, наверное, часть работы критика: разгадать
или быть на подступах к разгадке, как открывают эти волшебные двери спектакля, каким ключом открывается пьеса.
Скажем, у Марка Захарова, у Любимова, у Некрошюса, у Стуруа или у Константина Райкина или у Фоменко). Он не
улыбался, он произносил это, как сказочник, он рассказывал это так, как будто сам удивлялся тому, что эти слова
вышли у него. Мне в режиссуре очень интересно учиться. И находить ключ. И ключ был найден именно в речевом
действии, как сказано у Станиславского.
Так вот, возвращаясь ко времени создания "Самоубийцы", надо сказать, что это было время очень гордое и
заносчивое, когда театры Москвы не повторяли ни одного названия. Каждый делал свое. Таировский театр ставит
"Адриена Лекуврер" – никто эту пьесу уже не ставит. Станиславский ставит "Гамлета" с Качаловым – никто больше… и
так далее. И вдруг все театры захотели ставить "Самоубийцу". Каждый по-своему. Станиславский – по-своему, у него
лучшие артисты репетировали. Мейерхольд – по-своему. Оба спектакля запретили на уровне генеральных репетиций. От
Сталина приехал Каганович и положил конец. За "Самоубийцу" заступались. И сам Станиславский написал Сталину. И
Горький Алексей Максимович написал. Он очень любил Эрдмана. Горький – фигура очень сложная, однако он спасал людей,
которых без него режим уничтожил бы, таких как Пильняк, Бабель, Эрдман.
Станиславский и Мейерхольд называли Эрдмана Гоголем ХХ века, а "Самоубийцу" - "Ревизором" ХХ века. А
ближайший друг Эрдмана, его соратник и солагерник, сценарист Михаил Вольпин говорил, что "Николаше "Самоубийца"
больше удался, чем "Ревизор" Гоголю", - и приводил этому доказательства.
Эрдман относился очень по-деловому к тому, что его пьесу поставили и там, и там. А потом уехал на съемки фильма
"Веселые ребята", к которому он написал сценарий вместе с Владимиром Массом и Григорием Александровым. Этот фильм
до сих пор – лучший наш мюзикл. А на съемках этого фильма его и Владимира Масса арестовали.
О "себестоимости" произведения "Самоубийца" я сказал, теперь закончу про "ключ", ключевое действие.
Алексей Владимирович Бородин – замечательный человек. Я знаю многих режиссеров, в том числе очень хороших,
но Бородин отличается от них всех тем, наверное, что родился где-то в Шанхае. Он не инфицирован советским образом
жизни, я думаю. Поэтому для того, чтобы объяснить, почему ему что-то удается, часто говорят, что он единственный
интеллигентный режиссер. Не единственный, конечно, но интеллигентный.
Еще говорят сейчас, что "намоленные" стены этого театра помогают в каких-то вещах, в частности, в отношении
к пришельцу, гостю. Когда я приехал и предложил ставить "Самоубийцу", Алексей Владимирович засомневался, потому что
Роман Козак выпускал одновременно свой спектакль. И это заставляло быть осторожным. Я пытался его убедить, но я
здесь – не аргумент, потому что сумасшедше влюблен в эту пьесу, но я пытался, говорил, что если Чехова ставят в
каждом театре – это хорошо, потому что на нем учатся, он – наш Шекспир. А Эрдмана даже разрешили уже. Ведь это
лучшее, что написано на русском языке! Про Эрдмана говорили так же Маяковский, Зощенко, Ильф и Петров, Шостакович
– все они были поражены материалом этой пьесы.
И Бородин согласился. Но потом все равно стал сомневаться. И сомневался он до тех пор, пока не услышал запись,
где я, подражая Эрдману, читаю всю пьесу "Самоубийца". Может быть, оттого, что Алексей Владимирович чуток к музыке,
в том числе к музыке речи – а русская речь, как итальянская и французская ближе всего к музыке – но он прослушал
этот диск и сказал: "Будем пробовать!"
Как человек очень мудрый, он понимал, что я постараюсь донести это до артистов. А я сделал самое примитивное:
собрал всех актеров – их было аховое количество, несколько составов на одну роль – и просто начал читать с первых
слов:
- Маша, а Маша! Маша, ты спишь?
- ААА!
- Что ты? Что ты? Это я…
Это звучало как музыка. То, как приняли это актеры, сделало меня самым счастливым человеком на планете в этот
день. Я вам, Женечка этого не открывал, но я был тогда счастлив второй раз в жизни. Это только мне показалось или
это был общий день радости за слово, когда я читал? И это было обещание того, что будет работаться очень хорошо. И
дальше была работа, которая вспоминается в основном как работа совместная, как работа команды. Я работал с разными
режиссерами и сам по-разному пробовал. Раньше над спектаклем работали годами, например, Анатолий Васильев делал
"Серсо" три года и это считалось нормальным, а теперь - бюджет-деньги-спонсор-премьера. И режиссер, который показом
или индивидуальными занятиями с актерами смог сократить время на постановку, выигрывает. Все работают быстро. На
Таганке работали быстро всегда. Я сам люблю быструю работу, чтобы дыхание сохранялось, чтобы не было скучно.
Вопрос из зала: Пьеса Эрдмана заканчивается сообщением о том, что Федя Петунин застрелился. У Вас же в
спектакле все актеры выходят с повязками на глазах, будто слепые. Это Ваше режиссерское решение?
В.С.: Естественно. Это же моя работа – режиссер должен сочинить спектакль. До встречи с актерами я сочинял
спектакль. Сначала сочинял один, потом с художниками, что очень важно. Придумывая спектакль, как критики пишут
рецензии, как сочиняет писатель прозу – это старый завет, - нужно придумать интересное начало и финал. Так что
начало и финал – будут святым делом и для вас, когда вы станете мастерами своего жанра. В моем случае очень многое
менялось, но эффектным финалом я уже запасся. Я не помню, пробовали ли мы на сцене, но вариантов было несколько.
Замечательный хореограф – Сергей Казадаев, у него в Чикаго своя балетная компания, он учился с Барышниковым,
помогал мне несколько раз, в том числе здесь. С ним мы придумали эту странную пластику, придумали, что падает
полотно с постамента, а там мухинские «Рабочий и колхозница». Потом скульптуру усекли, долго думали, стоит или нет,
потом поняли, что так даже лучше, страшнее, какой-то знак эпохи. Полотно упало и застило всем глаза. Люди
выбираются из-под него уже с повязками на глазах. Замечательно сказала Людмила Улицкая: "Идет комедия комедией, и
вдруг ты в конце ставишь нас в тупик – оказывается, это трагедия".
На самом деле, это была мечта Эрдмана – написать такую вещь, чтобы было поначалу смешно, разогреть зал
смешной узнаваемостью человека нашей страны, а затем что-то происходит, и всем становится страшно. Это есть ведь и
в пьесе "Самоубийца": на зрителя должно падать имя Федя Петунин, которым озабочен второй после Аристарха
Доминиковича идеолог - ппридумали, что падает полотно с постамента, а там мухинская Рабочий и колхозница.. что вы
не можетет этогославянолюб Виктор Викторович, который и приносит эту страшную весть о том, что Федя застрелился, а
значит, он добился своего. И ему самому становится не по себе.
Я к этой словесной трагедии прибавил масочную, театральную. И я бы хотел спросить вас, как зрителей,
доходит ли этот трагический знак? Ведь это знак нашей жизни: мы живем, под собою не чуя страны.
Вопрос из зала: Когда Вы ставили "Самоубийцу" в Канзасе, как реагировала на него американская публика?
Поняла ли она? Все же пьеса ориентирована больше на русских зрителей, она о советских реалиях, которые нам понятнее
и ближе.
В.С.: Иностранцы воспринимали так, как видели, ведь говорилось это все на их языке. Артисты работали
неистово – особенно главный герой, он настоящий клоун, каким был, скажем, Эраст Гарин или Игорь Ильинский. Зрители
смеялись. Они смеялись своему. Я могу рассказать, почему "Ревизор" Гоголя, в котором тоже полно наших реалий, или
"Клоп" Маяковского так хорошо идут на Западе, почему "Гамлет", который отражает реалии Датского существования, так
хорошо идет у нас, почему на нас действует балкон девушки Джульетты в Вероне. На счет реалий надо осторожнее: это
только кажется, что пьеса про НЭП. На самом деле – она про человека. Вы говорите: нам это близко. Да я уверен, что
99% присутствующих здесь молодых людей не в курсе того, что было при НЭПе.
Из зала (нестройно): Неправда!
В.С.: Что? В курсе? Но я не очень в курсе. Если вы историки или социологи и занимались этим, можно
напитаться, конечно, книгами, фильмами документальными. Но этого недостаточно. У нас другие нервы, другая жизнь за
окном совершенно, время идет очень быстро. Нам это ближе, потому что это по-русски. Как писал Твардовский: "Вот
стихи, а все понятно, все на русском языке", - хотя и стихи вроде бы.
После премьеры в РАМТе - спектакль был тогда еще не совсем доделан, но прошел очень успешно - сказали мне
вот что, та же Инна Натановна Соловьева и чудесный специалист по чешскому театру и театру вообще Лариса Солнцева:
"Ведь эти дураки, мои коллеги, говорят, что надо похоронить идею постановки "Самоубийцы". Потому что все постановки
доказали, что зритель не смеется".
В каких-то моментах люди улыбаются, иногда смеются, особенно когда актер трюкач, а просто, чтобы был сказан
текст Аристарха с Подсекальниковым и чтобы люди смеялись – этого как будто нет. Почему-то в этом театре, я уверен,
это связано с особыми климатическими условиями жизни именно этого коллектива, который умеет услышать. И самое
большое тому доказательство не "Самоубийца", а Стоппард: девять часов держать людей, и люди этого не замечают – это
потрясающе!
И Солнцева сказала: "Ведь в зале 80% детей! У которых зудит все: клиповое сознание, - для них слушать пьесу,
которая идет своим чередом, трудно. А они с первых же слов начинают реагировать! И весь спектакль они смеются!"
У глупых критиков было смешно читать, что спектакль получился потому, что Смехов был знаком с Эрдманом. Ни фига
себе! И так стыдно за профессию сразу и понимаешь Смелянского, который не хочет рядом с ними садиться.
Вопрос из зала: Мне кажется, и, может быть, я буду не одинок, что самая страшная сцена не финальная, а
сцена гулянья за столом, когда Подсекальников собирается застрелиться. Я, к сожалению, Эрдмана не читал, и хотел бы
спросить, это Ваше решение, что за столом гуляет ровно 12 человек?
В.С.: Я старался, конечно, чтобы их было ровно 12, как в Тайной вечери. Это образ, который сразу всеми
читается, а в середине сидит человек в роли Jesus Christ.
Из зала: Может быть, поэтому пьеса так западает и читается всеми?
В.С.: Наверное, вы правы. Я об этом не думал, что может так читаться. Если вам казалась эта сцена страшной,
казалось, что он идет к смерти – это означает, что Розин хорошо играет, правильно. Хотя, мне кажется, что у него
еще есть резерв. В этом прелесть и отличие театра от кино – у каждого из актеров есть резерв. В кино – проклятие:
снялся, смотришь и видишь, что мог бы лучше, а поезд уже ушел.
Из зала: Мне показалось страшным даже не то, что он идет к смерти, а то, что эта сцена – пародия на
Тайную вечерю, и все слои общества – пародия на апостолов.
В.С.: Ну это другое. Спасибо, что такое увидели, но это дело чтения, все зависит от того, как вы это
прочли. Наверное, можно и так. Но такого точного разделения там нет.
Из зала: Русский социализм – пародия на христианство, так прочиталось.
В.С.: Конечно! И на бердяевский социализм, и марксизм, и коммунизм. Царство Божие на земле – это и была
ленинская идея.
Вопрос из зала: Мне хотелось бы узнать, по какому принципу Вы выбирали актеров на роли?
В.С.: Это очень важная вещь – выбор. 50% успеха – точное попадание в роль. Я не присутствовал при этом, я
получил сразу список, но я очень доверял опыту, таланту и интуиции Бородина. Конечно, он советовался, спрашивал: "А
этого вы видели?" Мы ходили с художниками и смотрели несколько спектаклей. Я увидел сразу Дашу Семенову, допустим,
которая может играть все, Таню Матюхову, Розина в "Инь и Ян" - замечательная работа.
Почему я считаю, что еще буду хорошим режиссером, что еще только учусь? Потому что я разделяю юношеский
максимализм молодого Петра Фоменко. Когда в 1962 году этот всполошенный человек назначил на главную роль актрису,
которую никто актрисой не считал, и она сыграла блестяще, тогда он произнес фразу: "Не бывает плохих актеров,
бывают неудачные режиссеры". В этой фразе есть что-то очень правильное. Я верю, что если актер хочет, то это уже
моя забота его перевоплотить, обратить его в другое.
Вопрос из зала: Какие методы Вы используете при работе с актерами, чтобы они создали максимально точный
образ? Школу Михаила Чехова, когда от движения можно придти к нужному внутреннему состоянию, или школу
Станиславского? Какой Вы школы придерживаетесь?
В.С.: Нет одной школы: они пересекаются. Михаил Александрович Чехов, как вы знаете, в своей последней речи
в Голливуде – короткой, но совершенно гениальной, - должен был соблазнить далеких от театра и кино, но грамотных,
интеллигентных людей, историей русской режиссуры. И он назвал три имени, ведь он был любимым актером и
Станиславского, и Вахтангова, и Мейерхольда.
Для меня же дороже всего Вахтанговская школа. В «Технике актера» у Чехова рассказано о вахтанговском
методе, что показ – это таинственное и прекрасное право режиссера, потому что режиссер знает все перед началом:
хорошо ли, плохо ли, но все. Актеры – еще нет. И он берет теплой рукой и вводит их в темную пока что комнату.
Бывает режиссерский показ диктаторский: "Делай так!" - чаще всего у нас так разговаривают. На Таганке разговаривали
так, и это нам помогало. А есть режиссура "с места", как это делал Товстоногов. По-разному можно. Я предпочитаю
метод показа. Я был бы рад спросить об этом у Евгения Николаевича. Что это такое было для Вас? Я помню, что нам
было не всегда в лад, было трудно, но все равно мы в результате пришли к нашему общему знаменателю, где есть и
музыка речи, и Вы себя задели по самому высокому счету системы Станиславского, и еще добавили что-то свое,
персональное. Это – идеальное, что есть в искусстве театра – гротеск. Это самый сложный и самый высший уровень
реализма. Чаплин. Я мешал тем, что показывал?
Е.Р.: У меня не было ощущения, что Вы мне что-то показываете. Для меня не было никакой школы, что для меня
очень важно. Иногда она диктуется, иногда просто навязывается, но самое интересное, когда эта школа рождается
здесь. У меня работа над этой ролью пошла только потому, что со мной, передо мной и за меня был человек, режиссер,
которому вообще не понятно по каким причинам, но во что бы то ни стало надо было это сделать. Я понял, что это не
просто желание, а, может быть, слишком высокое слово – миссия Ваша. И если Вы хотели переложить какую-то
ответственность на меня, я должен был сначала эту ответственность почувствовать. И в какой-то момент меня это
развернуло. Я даже больше скажу. Если бы эту пьесу, этот материал, эту режиссуру принес кто-то другой, я думаю,
что я бы не дотянул до конца. Я бы исчез еще до выпуска спектакля, меня бы это не захватило. Вы для меня открыли
абсолютно неизвестную известную поэзию драматургии. Я был в курсе произведения, более того, мне в нем нравились
несколько монологов, принадлежавших главному герою…
В.С.: Ой, я сейчас вспомнил, что Вы же были одним из Подсекальниковых. А я не захотел этого, потому что
понял, что Аристарх тогда погибнет. А для меня эта роль очень важна, потому что я сам ее играл. И действительно,
лучше всех в "Самоубийце" играет Редько, не при нем будет сказано, но он это знает.
Е.Р.: Здесь есть еще один важный этап. Есть режиссеры, которые приходят, хлопают в ладоши и говорят: "Ну,
давайте!" Не буду приводить известные имена, но некоторые говорят, что актер должен их заразить. Ваш же заряд этой
радостной болезнью был таким явным, что даже если я не хотел что-то делать, ничего другого не оставалось, потому
что это было очень интересно.
И когда Вы однажды уехали, и нам надо было каким-то образом собраться и продолжать репетировать, мне стало
совершенно неинтересно. Это не комплимент. Это ответ на вопрос: "Что такое режиссер в спектакле?" И в определенный
момент Леша Блохин, который заменял Вас, сказал такую фразу: "Мы забыли метод!" Понимаете, он не назвал ни
Станиславского, ни Чехова, хотя для меня Чехов - это и не форма, и не глубина, для меня это актерская режиссура.
Помните, я очень много отсебятины нес на репетициях: для того, чтобы взять поэзию, чтобы оправдать ее, нужно было
сказать очень много каких-то своих слов. И Блохин сказал: "Ребята, мы забыли: это же трагедия!" Понимаете? Вы
говорили о трагедии в конце, а Лешка, который был Вашим проводником, вдруг сказал, что это – трагедия, высокая
трагедия. То, как Аристарх говорит с трибуны, - это греческий театр. Когда выходит кто-то один, - это крик, песня,
а все остальные превращаются в хор. И когда мы услышали его, Блохина, "плач Ярославны" по греческой трагедии, мы
все начали меняться. Какая это школа? Что это было?
В.С.: Спасибо Вам.
Извините, что я наговорил вам, не дожидаясь вопросов, надеюсь, они были включены в ответ. Я надеюсь, вам было
интересно слушать. Спасибо, что всех нас объединяет, как у Маяковского, "прекрасная болезнь". Я видел ведь и другие
примеры. В прошлом году в Одессе один могучий магнат и вместе с тем драматург, скромный и даже пугливый (его пьесу
поставили в Русском театре) пригласил меня на свой спектакль. Мне было неудобно сказать "нет", и я пришел смотреть.
Я вспомнил худшие времена, когда актеры на премьере не скрывают своего неверия в то, что то, что они делают, может
быть кому-то интересно. Это была погибель. Нельзя о себе думать так безнадежно, когда ты выходишь на сцену, как
думали они. А здесь, в РАМТе, был праздник… Да это и вы поняли по тому, как Евгений Николаевич одухотворенно
похвалил "мэтод".
А это, между прочим, тоже из Чеховских разговоров о Вахтангове. Вахтанговская школа приучает к тому, чтобы
актер быть способен в любой момент перевести на свой язык язык режиссера: иностранного ли режиссера или своего, не
важно, - того, который работает по-другому…
с сайта театра РАМТ.
18.02.2008 г.
|